Смотрит, — а она, Матрена Семеновна, и выходит с пустым лукошком да с цветами из лесу; тут понял он, что сама она его через Степу звала; собрался с духом, прыг из дупла перед ней на дорогу; будто даже ее напугал углем испачканным лицом (видно, в дупле пастухи разводили огонь).
— Ох, испужали!
Она — рябая, пренеказистая из себя: с большим животом; не понимает он, что это все его тянет, потягивает к ней; а она и не вспыхнет румянцем: уставилась в ноги; под ногами кочка, желтеющая перепеченным листом; под листом ползающий мурашик.
— Вы — по грибы? Вы звали меня?
— Я-то? Ох, чтой-то: кака така у нас натапность в табе?
— Значит, цветы собирали; а вы цветы любите?
— Абнакнавенна, любим…
— Дайте же мне цветок!..
— На, бери, выбирай кветы…
И прошлась по нем взглядом, да каким! Синие в ее глазах из-за рябого лица заходили моря; пучина вырвалась в ее взгляде, и уж он в холодном водовороте страсти.
— Позволите с вами, Матрена Семеновна, пройтись?
— Иди, коли ндравится: праселак опчий…
А сама себе улыбается, — глазами посверкивает, а глаза-то — косые: один — на тебя, другой — в сторону; и так-то она улепетывает к деревне; только мелькают пятки; а изъезженная дорога вся из тончайшей пыли; из-под пяток своих в нос ему Матрена закидывает пыль; он же думает про то, что она косая, и как это хорошо.
— Я давно искал случая с вами поговорить.
— Ну, и сыскал случай…
— Я и вчера, как вас видел, хотел подойти…
— Что ж даве убёк?…
Усмехается, будто на смех хочет поднять; передернула грудью и опустила глаза, а у губ складочка такая прошлась, что одна срамота; а он думает, как хорошо, что у нее вот такая вот складочка; ей же и горя мало: улепетывает от него, и уже вот — деревня: а из деревни куда-то вкось Степа проходит с гармоникой, делает вид, что не видит, и дерет глотку:
Ах ты слон, слон, слон -
Хоботарь:
Тромба Тромбович
Трембовее-еель-ский…
— Таперича, — вдруг обернулась Матрена, — вертай ты к своему дуплу; поди соседи увидять, французенке твоей донесуть, Катерине Васильевне донесуть, — усмехнулась нагло она, — твому писаному ангелочку.
— Ишь ты — какая!
Как она фыркнет, как фыркнет — лицом в передник, да от него издали: еще у деревенского у плетня на него обернулась:
— Заходи, коли ндравлюсь табе… И перелезла плетень…
Пятисотлетний трехглавый дуб, весь состоящий из одного только дупла, свои три простирал венца в отгорающий вечер; в этом дупле вот уже с час попризадумался наш герой; и ему думалось много: о Матрене Семеновне вовсе ему и не думалось, а сладко так пелось; думы же были скользящие, легкие — о своей судьбе, да о дубе…
Еще неизвестно, что знал этот дуб и о каком прошедшем теперь лепетал он всею листвою; может — о славной дружине Иоанна Васильевича Грозного; может быть, спешивался здесь от Москвы заехавший в глушь одинокий опричник, сидел тут под дубом в золототканой мурмолке с парчовыми кистями, бьющими прямо в плечо, в красных сафьянных сапогах, опершись на шестопер, а его белый скакун мирно без привязи пасся у дуба, и у малинового чепрака под седлом торчали — метла да на дорогу оскаленная собачья голова; и долго, долго глядел тот опричник в бархатный облак, проплывающий мимо, а потом вскочил на коня, да и был таков на много сот лет — все может быть; а может быть, в этом дупле после спасался беглый расстрига, чтобы закончить свои дни в каменном застенке на Соловках; и еще пройдет сотня лет, — свободное племя тогда посетит эти из земли торчащие корни; подслушает стон расстриги, грусть опричника, улетевшего на коне в неизмеримость времен; и вздохнет это племя о прошлом.
Все может быть — и вернулся в мыслях к Матрене Семеновне, и поймал себя, что уже он не в дупле, а почти в Целебееве самом: как это ноги его сами собой туда привели; уже темный вечер, а все еще к пруду тянулись с ведрами: подойдет красная баба, на кусты обернется, ведра поставит; и уже — смотри: она — белая; в одной сорочке сидит у воды; вот взлетела над ее головою сорочка, а она-то — в воде; тянется к пруду синяя баба, на кусты обернется, ведра поставит, а из осоки — гляди: баба к ней длинноногая лезет, в сумерках будто мужик; а вдали… с коромыслом маячит и желтая девка; непеременная идет на пруду хохотня, брызготня; кряканье селезня, утопатыванье в ночное сельских скакунов, пыль, лай, да далекие, ясные по росе слова. И уже светятся тихие звезды и бледно качает их животрепещущая вода…
Ночь слетела на лес; но в пузатом дупле каленая горсть жара потрескивает, переливается первым пепла пушком, а синий огневый лепесток подскакивает над ней; дупло то с расщепом; красный его оскал глядит в густоствольную темь; а из оскала того вызвышается голос, кудластая голова Абрама, снаружи просунутая в расщеп, кивает спрятанному в дупле моему герою; нищий палку прижал к волосатой груди; а с палки голубь оловянным крылом тяжело опрокинулся на огонь; бледные свысока в отверстие дупла глянули звезды; и на них-то уставился нищий; одни огнем освещенные бельма смотрят в душу Дарьяльскому.
Вот он кто — человек добрый; кого здесь Петр ждал и не час, и не два; нищий тот человек — и вот он с глазу на глаз с Петром; и из нищенской груди тяжелое вырвалось, душу мутнящее слово; тянет да тянет нараспев соблазнительные слова:
— Вот ошшо прибаутки песельные у нас сладки; а службы — тех песен слаще; с поцелуями, с красными причитаньями; вот ошшо у нас женки с хрудями сахарными; а тая одежа служебная снегов белей; все друх с дружкою разговаривам про врата адамантовы, да про край слаботный.