Светел, ох, светел воздух холубой!
В воздухе том светел дух дорогой!
Но все истаивает, как легколетный чей-то сон, как видение мимолетное, и уже нет ни дити, ни красного, объятого пламенем шара: сверху — голубое небо; вдали — розовая заря; на западе мгла ночная да дым; в дыме же том зловеще погасающий, еще недавно багровый и тусклый, тусклый теперь месяца круг. Внизу, к скату притаилось село; белая колокольня еще в ночной мгле, а уже крест ее золотится так ясно: э — да Целебеево это: там горластые поют петухи да кой-где из хаты вырывается дым, да раздается мычанье коровы. Скоро оттуда поднимается пыль и лениво тронется на желто-бурую жниву рогатое стадо.
По дороге из Лихова громыхает телега: это мужик Андрон возвращается с погулянок; у него в телеге кульки, бутыль казенного вина, да связка баранок. И Андрону весело.
Вдруг телега спотыкается о чье-то тело.
— Тпру!.. Никак ефта гуголевский барин? — наклоняется над телом Андрон.
— Барин, а, — барин!
— Ах, где ты, дитё светлое, голубиное? — сонно бормочет Петр…
— Ишь, дитю поминает, — соболезнует Андрон: — да никак пьян он… И впрямь нахлестался…
— Барин!
— Ах, не моя ли расклевана голубем грудь?…
— Вставай, барин…
Тупо поднимается Петр и начинает подплясывать:
Старик —
Тартараровый тарарик.
Андрон берет его поперек пояса и укладывает на телегу: «А ты, быдлом бы тебя… бутыком бы чебурахнул»…
— Матрена, ведьма: пошел прочь, долгоносик, — продолжает бормотать Петр; но Андрон не обращает на него больше никакого внимания; чмокает губами Андрон; «дырдырды» подплясывает телега и уже вот — Целебеево перед ними.
Тут Петр очнулся: он вскочил на телеге; смотрит: прямо — канава; оттуда в бирюзовое утро свищет полынь.
— Где я?
— Повыпивал, барин, маленька: тут бы табе на дороге астаться, кабы не я.
— Как это я сюда попал?
— Немудрено; и не в такие места попадают спьяну.
Петр вспоминает все: «Сон то иль не сон?» — думает он и его охватывает дрожь.
— Ужас и яма, и петля тебе, человек, — невольно шепчут его уста; он благодарит Андрона, соскакивает с телеги; пошатываясь с перепою, он бредет к столяровской избе.
Все тихо: у избы Кудеярова столяра хрюкает выпущенный на волю хряк: дверь во двор не прикрыта: «Значит, я выходил со двора», — думает Петр, но он этого не помнит, помнит он только пляску, да Матренку с приподнятым подолом, да кидающуюся на грудь его хищную птицу, взявшуюся Бог весть откуда… Помнит еще он какое-то светлое виденье; и — ничего не помнит.
Он входит в избу: в избе храп, да сап, да тяжелый угарный запах: на столе — жестяной опрокинутый ковш; на столе на полу пролитое вино, будто крови пятна.
Равномерно тикают часики.
После долгого исчезновенья нищий Абрам, уходивший куда-то, с утра, наконец, заходил под окнами хат; он распевал псалмы глухим басом, посохом отбивая дробь: сухо беззвучные молньи блистали с оловянного его голубка: белая, войлочная поганка то здесь, а то там — за яйцом, за краюхой, копейкой — протягивалась в окно; из окна протягивалась рука то с яйцом, то с краюхой, с копейкой — для умилостивления ради; но хриплый нищенский басок-голосок вовсе не умилостивлялся: он становился суше, грознее; так же грозил неизвестными бедами нищего голос, как и бедами угрожал сухой августа день: в сухом августа дне Абрам отбивал посохом дробь, и в окно протягивалась поганка, и беззвучная молнья блистала с оловянного голубка.
Было всего три нищих в целебеевской округе: Прокл, Демьян да Абрам, четвертый же по прозванью «бездна» редко показывался в наших местах; Прокл был пьянчужка с добродушной улыбкой, Демьян воровал кур, четвертый же нищий по прозванью «бездна» был припадочный.
Как бы то ни было, нищих ублажали и принимали; нищие были свои люди: и Абрам, обходя хаты, требовал положенного себе; и протягивались руки с ломтями, копейками, яйцами, и весьма распухал нищенский мешок.
Вот появился Абрам у двери лавочки, своей постукивая дубинкой, и уже не псалом он запел, а старинную песню:
Братия, вонмите,
Все друзья мои,
Внятно преклоните
Ушеса свои.
Братия, явите
Милости свои,
Себя не соблазните,
Зря грехи мои.
Но приятное это, тихой угрозой прикрытое пение, произвело суматоху; выскочил лавочник Иван Степанов, из лавки с очками на носу, припадая на подбитую ногу, и поднес фигу под самый Абрамов нос.
— Я те подам, дармоед, стервец, сектанская собака, погоди, погоди ужо до вас доберутся!
А уж из лавки выходит урядник и гымкает себе в нос.
Абрам поклонился и тихо пошел по дороге к Гуголеву.
Над гуголевским окном вяло висли красные листья блекнущего винограда; Катя стояла у открытого окна, положив руки на плечи бабке; бабка наматывала шерсть; Павел Павлович, барон, стоя над старой, с почтительной снисходительностью на пальцах держал шерстяные нитки.
Вдруг под окном раздалась песнь:
Рай пресветлый на востоке,
Вечной радости страна
Незамечена в пороке,
Девам будешь отдана.
Лучше царских там палаты,
Вертограды и сады,
Терема, чертоги златы,
В садах дивные плоды.
Под окном стоял нищий Абрам, отбивая посохом дробь и в окно протягивая поганку; оловянная молнья сухо блистала с беззвучного голубка; уже серебряная монета скатилась в поганку, а еще он продолжал: