Том 1. Серебряный голубь - Страница 9


К оглавлению

9

Матрена стояла поодаль в красной баске, подперев рукой бледное свое лицо; только дрогнули ее губы, да загадочно как-то сверкнули глаза. Она приложила палец к губам и явственно у губ палец согнула трижды; губы ее забормотали; и глаза опять так дивно сверкнули. Тогда столяр, сидевший в красном углу, уставился на нищего уже всем лицом, и все лицо выражало так что-то — разводы какие-то, между тем, как рука его явственно простучала трижды и зачертила кресты по скатерти.

Низко склонил голову нищий, как бы в согласии с тем, что видел, и скорей прошептал, чем проговорил: «В виде холубине»…

И все головы ниже еще склонили: и помолчали. Потом столяр явственно произнес:

— Видим, что и ты, друг, наш; что видел ты, и что ты слышал, что народ байт…

— Погуторим, охотно, — подмигнул нищий и потащился рукой за пазуху; скоро он вынул грязный листок вчетверо сложенной бумаги, развернул и стал читать: — «От жёнки смиренной отцу и учителю нашему, Митрию. Кланяются тебе братии наши и сестры; не оставляй ты нас, отец и благодетель, молитвами. А еще посылаем тебе, отцу, брата нашего, Абрама, сына Иванова, по прозвищу Верный Столб. А еще просим тебя, милостивец ты наш, верить сему брату во всем; как нам, верным твоим вдовам и женам верил, так и ему, Столбу твоему, верь. А еще кланяется тебе Аннушка Голубятня, Елена, Фрол, Карп, да Иван Огонь. А мой идол благоверный доселе еще ничего не знает; а травушкой, посланной тобой, пользую его отменно; а для чего — сам, батюшка, знаешь; молимся Святу Духу Господу в новой молельне, то ись, в помещении банном в те дни, как мой благоверный отлучается по уезду. Голубинин же лик живописец пишет из братии наших. А еще не оставь ты, милостивец, нас честными молитвами твоими. А еще духине твоей, — продолжал нищий, кланяясь Матрене, — низкий мой поклон. Верная твоя раба, душенька твоя голубиная, Фекла Еропегина»…

— То-то и оно, брат Абрам, — прервал молчание Кудеяров, — сам-то, значит, не в городе но-нече…

— Какое там: все по делам, все от мельницы к мельнице переезжает; Фекла наша Матвеевна все одна да одна, — подмигнул нищий, — то ись, все она с братьями с сестрами; травки вот мало выходит, некогда и пользовать ей.

— Ну, будет время…

Это они говорили о Фекле Матвеевне Еропеги-ной, жене богатейшего лиховского мукомола, в некое тайное перешедшей согласие. Говорили о том, что уже верная братия объявилась в окрестных селах, что уже молятся нынче кружками здесь и там, и об этом никто так-таки и не подозревает; не то, что прежде, когда на уезд два всего прихода братии и сестер приходилось; и один приход собирался в доме Феклы Матвеевны потаенно при помощи Аннушки, да матери, старицы столетней, бывшей крестьянки из Воронья. Из дальнейшего разговора выяснилось, что Митрий Мироныч Кудеяров всему делу святому — голова тайный: вместе они с бабой рябой, Матреной, недаром, знать, из году в год запирались на ночь да чудные распевали молитвы потаенно; знать, Господь их благословил за святое дело встать с новой верой, голубиной, то ись, духовной, почему и называлось согласие ихнее согласием Голубя. В чем заключалось само согласие, из разговора нельзя было понять никак: ясно было одно, что братия надеется на некие таинства; раскрытия их ожидал Кудеяров, но не хватало только человечка такого, который мог бы приять на себя смелость свершения таинств сил, без чего Кудеяров с Матреной не могли опираться на таинства, ведомые им одним перед братьями, так что от братии своих приходилось до сроку им таиться; братия слышала только, что есть среди них святые люди, до времени пребывающие в молчании, чтобы выступить на брань с врагом человеческого рода в дни, когда братоубийственная на Руси начиналась смута; кто такой в действительности Кудеяров, знавали немногие избранные и между ними — Фекла Матвеевна Еропегина. Нищий Абрам был языком всех вестей среди братии согласия Голубя, он-то и разносил вести; но и Абрам до последнего времени головы согласия не видал и только теперь, впервые, открыли ему глаза на Митрия.

— Ну, что ж, человечка нашли? — шепотом наклонился Абрам к Кудеярову.

— Нишкни, — побледнел тот, — нонече и стены имеют уши, — и оглянулся, встал, вышел за дверь, убедившись, что у избы никого нет, плотнее притворил дверь, и показал на Матрену глазами: — у нее спроси, она у меня — духиня: она и человечка приискиват да, кажись, приискала: только клюнет ли? — какого зло рассмеялся столяр. — Со мной-то не хочет: я стар для нее…

И когда нищий хотел посмотреть на Матрену, уже ее не было: закрасневшись, убежала она вон: она стояла, вся красная, с порозовевшим, угрюмым лицом на холме и грызла полевую тростинку, и упорная на ее лице запечатлелась дума.

Еще поговорили немного столяр и нищий, и попрощались; нищий взял посох, опоясался сумкой и пошел себе, босыми подымая ногами пыль. Скоро посох его застучал под окнами изб; то здесь, то там поблескивала в жаре оловянная птица-голубь, раздавались в зное слова Божиих псалмов.

Все было тихо.

Только там, где к дороге бросились кучей домишки — те, что поплоше да попоганее, из чайной неслись и крики, и песни; а то будто вымерло село — такой покой, такая дрема повисли в солнечном блеске и треске кузнечиков.

Невозвратное время

Солнце стояло уже высоко; и уже склонялось солнце; и был зной, и злой был день; и днем тускло вспотело тусклое солнце, а все же светило, но казалось, что душит, что кружит голову, в нос забирается гарью, простертою не то от изб, не то от земли, перегорелой, сухой: был день, и злой; и был зной, когда судорожно сжимается сухая гортань: пьешь воду в невыразимом волнении, во всем ища толк, а томная, тусклая пелена томно и тускло топит окрестность, а окрестность — вот эта овца и вон та глупая баба — без всякого толка воссядут в душе, и, дикий, уже не ищешь смысла, но ворочаешь глазами, вздыхаешь. А злые мухи? Вздохом глотаешь злую муху: звенят в нос, в уши, в глаза злые мухи! Убьешь одну, воздух бросит их сотнями; в мушиных роях томно тускнет сама тоска…

9