— Писатель.
Молчание… Тарарыкает тележка; кругом — пустые поля…
— Вы не думайте, што я што-либо такое имею в мыслях: мыслей никаких особенных у меня нет: я отдельнава от столяра придерживаюсь мненья, вы меня с ним не мешайте: вполне порядочный я человек; кого хотите спросите — медники мы…
Дарьяльскому становилось противно в присутствии эдакого попутчика; на самый он отодвинулся край тележки; но неприятный попутчик обнаружил удивительную наклонность незаметно прижиматься к нему.
— Што шь, а как жа насчет мебельнава заказа?
— Насчет заказу? Закажу, а после вернусь: ты это не смотри, что я барин; я оттого только столярничал, что мне нужно ближе узнать народ.
«Соглядатай! — расстревожился пуще прежнего про себя медник; руки его тряслись: — и сплоховал же столяр, пади, теперь, как с таким поступить? А поступить надо: нельзя так оставить, — все, все погибнут, ни за грош!»
— Так, стало быть, вы не в Москву?
— Нет, я вовсе не намерен уехать; я еще вернусь… — А сам думал: «что это он меня про Москву выспрашивает и откуда он знает?»
Не без легкого опять шевельнувшегося под сердцем страха Петр на медниковы поглядывал руки и на его бегающие глазенки; некоторое время оба они друг возле друга тяжело пыхтели. Вдруг Дарьяльского охватила дрожь; и, выхватывая из бокового кармана пальто маленькую книжку с фиговым листком на обертке, он ткнул ее под нос меднику и почти закричал ему в ухо:
— Это вот мое сочиненье; я — писатель; все меня знают; тронь меня кто-либо, сейчас напишут в газетах.
Но, должно быть, в крике его что-то нескладное про себя понял медник: тотчас он дышать перестал, подтянулся и, мало-помалу, забрал себе прежний тон:
— Мы, Сухоруковы, испокон веков лужением занялись; конечно, я етта не про господ, а к слову сказать: умней нас в Лихове нет…
Так ехали они по пустым полям, оба красные, оба взволнованные и, Бог весть почему, громко они кричали, перебивая друг друга, друг перед другом выхваливая себя…
Верст на пятнадцать уже они отъехали от села, как стал Петр замечать, что с Целебеева с самого впереди них на изрядном-таки расстоянии кто-то гнал во всю прыть караковую лошаденку; это были беговые, легкие дрожки, а на дрожках бочком поместилась темненькая фигурка; все нахлестывала она лошаденку, беззвучно она точно их вперед за собой манила, будто с ними она без слов говорила.
Скоро стал примечать мой герой, что та, темная сидящая в дрожках фигурка, будто с ними нарочно придерживалась одного расстояния; они тише, — и дрожки тише, быстрее они, тоже и дрожки; иногда пропадали дрожки в оврагах и их уже не было видно в полях; и никого в полях не было; и потом снова ныряли те из пологого лога дрожки и, вынырнув, мчались во всю прыть по горе. Скоро праздное любопытство охватило Дарьяльского. — Погоняй-ка ты прытче, — и, поводья выхватывая из рук мещанина, он принимался, что есть мочи, нахлестывать лошадь, думая те беговые дрожки обогнать; но темненькая фигурка пуще прежнего принималась нахлестывать лошадь; и мчались они во весь дух по полям и никого больше в полях не было; у Петра же окрепло тайное одно намеренье; и он украдкой поглядывал на часы, думая, что еще поспеет к поезду, отходящему в Москву: «Только бы сесть в вагон!» — думал он; уже ему рисовалось то, как, устроившись в вагоне, будет он беззаботно покуривать папиросы «Лев», под чугунный качаясь грохот колес: дивная песня, уносящая из этих мест.
Но лиховский мещанин за плечами Петра что-то опять распыхтелся, и Петр искоса обернулся назад: он ясно видел и поганый взор, устремленный ему прямо в спину, и поганую руку, с трясущимися пальцами, прямо протянутую за его палкой; тогда в другую руку незаметным движеньем перекинул он вожжи, а свободной своей рукой ухватился за сбоку торчащий палки конец; палка теперь была у него в руках, но так, что это меднику не могло быть заметно; с бьющимся сердцем Петр ждал, что будет, но ничего не было; уже они подъезжали к Мертвому Верху, уже грачихинский шпиц давно прободал неба голубизну; уже с дрожками темненькая фигурка опрокинулась вниз под верх; почему-то Петр стал придерживать вожжи, ожидая, что дрожки поднимутся вверх; но дрожки, как нырнули, так и не поднимались, темненькая фигурка, знать, в овраге застряла и не хотела оттуда выехать; ясно Петр чувствовал у себя за спиною жаркое медниково дыханье; шею жгло то дыханье, забираясь за ворот.
Над Мертвым Верхом Петр осадил лошадь: никого не было внизу; обернувшись назад, он увидел, как озабоченно медник оглядывал и подовражные земли, и к Грачихе в глубине верха убегающую дорогу; ему стало понятно, что оба они думают об одном; на один только миг встретились их глаза и закрылись ресницами.
— Эта дорога ведет к селу?
— К селу…
На один только миг встретились ему медниковы глаза, а все же успел он прочесть в тех глазах волненье, будто даже на что-то досаду.
Петр пустил лошадь под гору, и когда они были в самой глубине верха, жаркое дыханье лиховского мещанина обожгло ему снова темя:
— Остановите-ка, барин, лошадку…
— А что?
— Да хомут-то развязался, думается мне…
Лошадь стала: конец палки был у Петра в руке, кто же сойдет с тележки?
Но медник не сходил; еле заметно Петр тронул палку; палка не поддавалась: значит, другой конец был у медника в руках: «вот сейчас он сойдет поправлять хомут, и палку из рук я уж не выпущу больше; сойдем, и увижу, что вся эта нелепица мне мерещится».
Но медник с тележки и не думал сходить. — Что же хомут?