Том 1. Серебряный голубь - Страница 110


К оглавлению

110

Но этого, конечно, никто не знает из окружающих нас лиц, и в моей любви к ней, [новой любви, грядущей в мир,] я нахожу единственное утешение в жизни…

Иногда по праздникам ко мне приезжает из Чудова монастыря отец Сергий, иеромонах, и мы беседуем друг с другом, и я уже ничего не имею против него, как раньше, когда он еще, только что недавно став христианином, везде отыскивал ужасы и видел чертей; это вытекало из несовершенного понимания христианства, а также из слишком большой неуверенности в себе и своих силах… В нем тоже протекал мучительный процесс, и его тоже озарило что-то, о чем он не любит говорить, но дает понять, что что-то было… Он поступил в монастырь. Он стал прост и ясен… В его спокойных глазах я замечаю налет чего-то близкого и знакомого мне… Когда он смотрит на зорю, то мне кажется, он видит «ее» (я не умею выразиться, что́ он видит; все это неописуемо словами)… Мы близки по настроению… Но в монастыре он строг и суров (как и я с подчиненными мои<ми> людьми, от которых я требую порядка); его считают ревнителем православия… Говорят даже, что он тайно носит вериги… Не думаю, чтобы это была правда, а впрочем, все возможно…

Теперь весна… Распускается сирень, и я вспоминаю о прошлом… Мое будущее ясно и тихо… Я доволен… Недавно мы были с «ней» в одном обществе… «Она» так же дорога мне, так же полны ею весенние бледно-апельсинные закаты… и ароматы цветов… Мы сидели в одной комнате и не приняли участие в разговоре… Разговор был интересен, и мы слушали с вниманием…

Где-то в соседней комнате раздавалось знакомое мне пение…


Нежда-анна-аю чудной звездой
Явилася ты предо мною
И жизнь осветила мою…

Я смотрел на нее с затаенным восторгом, и она читала этот восторг, и ей не было неприятно, но немного стыдно и грустно… И она, слегка покраснев, вмешалась в разговор, чтобы прервать свое неловкое молчание, и ее милый голос, точно заоблачная музыка, звучал в моих ушах…

И, очарованный, я подошел к окну, а в окне сияла розовая утренняя зорька, а над ней небо было бледно-зеленое, весеннее, с серебряной звездою…

[А] в соседней комнате пели:


Сияй же, указывай путь,
Веди к недоступному счастью
Того, кто надежды не знал,
И сердце уто-оне-ет в во-осто-о-о-орге
При виде… тебя…

Зоря разгоралась…

1902 года. Май

Куст

Эй, куда вы, Иван Иванович?

Но это был только Иванушка-дурачок. Прыгнул репейник под ветром перелетным; белый халат взлетел на нем пышно, ниспал униженно: и тогда между вознесенными в воздух краями халата, разведенными, как умоляющие приподнятые руки, улыбалось небо с пролетающим облачком; на одной ноге бегуна старая туфля хлопала сыростью. Обе ноги тонули в песке, как пламень красном; тут ветер учил прыгать вейные травы; ромашки метались, клонились колокольчиков лиловые кисти, горящий пурпур гвоздики рассыпался в его глазах, когда шаталась гвоздика пьяная. А над цветочным радением в неудержимом скоке ом проносился, бледнея и за сердце хватаясь, за усталое сердце свое.

Это он воскрешал в городах мертвецов музыкой сердца, выскакивали трупы под струю воздуха бурную. Не могли выдержать ток воздуха и опять мертвецы в свои гроба разбежались. Да и бросил города, да и удрал в поля, в поля.

Слова динамитом устал начинять, уста разрывные снаряды перестали выбрасывать. Говорил, взял да и замолчал! Замолчал, да и побежал! Прозрачные лепестки ветра ласково, пышно повеяли ему белыми розами — теперь, когда он бежал.

Иванушка думал.

Как, бывало, крали поклонники у него красноречие обокрали, как, бывало, враги набивали тайком всякой дрянью карманы его, чтобы всякую потом дрянь из карманов да и повытаскивать, людям на посмеяние.

Дурак думал.

Скакал через кочки и рытвины в колпаке да с ветром над головой переломленной палкой.

Думал.

Ах, да и взлезал же он в черном фраке — взлезал на трибуну; взлезал и кидал им цветы, оторванные от сердца, — цветы, которым нет названия: тогда на трибуну — теперь взлезал на земляной гроб цветочный.

Ай да Иванушка!

Тухлое яйцо однажды кракнуло об его лоб; он сошел с трибуны в перемазанном фраке. С тех пор в пиджаке ходил он с охапкою книг под мышкой. Тыкал пальцем в страницу, поднося книгу к толстому носу: «Ведь здесь же написано». Но рука толстого носа прихлопнула однажды его коленку, что-то под носом фыркнуло ему в ухо: «Черт вас возьми: проповедуете тишину среди нас, тихонь…» И потащилось оно в самую глубь сюртучных туш, плотно забитых между ручками кресел!

Ай да дурак!

Ученое его поприще площадною бранью окончилось попирал площадь втапоры, городовых бивал, распевая «Отречемся от старого мира».

И отрекли. И четыре стены миром ему стали новым, где по голубому пятну да ласковому, безотлучно смотревшему из окна, пробегали тучи, пролетали птицы, ночи и дни. Но когда распахнулась дверь. луч сердце ранил. С сердцем пронзенным, с пронзительным криком несся он вдоль пламенного песчаника. Давно уже проломленный, давно просыревший колпак, украденный воздушным током, далеко и глупо прыгал прочь от хозяина и безответственно закатился в яму.


Видел Иванушка куст, танцевавший в ветре с далекого пустыря. Чутко его листвяное шевелилось ухо да сухое, сухое лицо красноватое, корой — загаром — покрытое. То листвяная его крона безглагольною скорбью возвышалась над пространством красного песчаника с коричневой, точно из шеи выросшей прямо к небу, десницею: то уязвленный алчбою поклонов и тянулся, и ник он к полям с невольными вздохами, землю лобзая страстно; терзала, жадно царапала землю его на кочках лежащая шуйца, пока листва шипела сердитым шипом меж кожистых пальцев ее.

110