Том 1. Серебряный голубь - Страница 112


К оглавлению

112

Приподнявшись из ребра приовражного, уж и видел он, как рукой перерезал своею сухой куст зарю ясную — зорюшку. Не было то далекая, заря — то девица была красная: с полей девица — полей — подходила, и волос ее потоки — желтый мед, ей на плечи стекавший; не смыкались уста ее красные, ровно в небо голубое к звезде первой, вечерней безумия свои посылавшие. А взоры? Не вынес несказуемых ее, ее синих взоров из-под темных ресниц, из-под, как миндаль удлиненных, разрезов глаз, на него засверкавших соблазнами ведовскими; не вынес, всплеснул руками, запрокинулся в овраг и долго рыдал там о безумно потерянном сне. Дикая ласточка остро резнула воздух мимо его ушей, выжигая визгом память о прошлом. Понял, что не зарю, а чью-то душу — полюбовницу свою — ворожбою куст вызвал. И душа та была его плененная душа; душа, плененная чудищем; о ней в городах у него зацветало тихое сердце, и о ней проповедовал он в домах и на площадях. Душа его, душа его — душа его плененная! Зачем призывала к себе, разве не любила она ласки листвяные ее полонившего урода? Нет, любила!

Любила, любила: безвластная, опустила руки свои белые на его уродливые плечи и, в листвнных объятиях сжатая, голову запрокинула, лия на землю медовые косы свои, — к лебединой, шее белой его, куста, корявые взволнованного уста приладали; что говорила она, ведовскою прелестью усмехаясь, что любила, о чем воздыхала, печаловалась, не услышал никто; не слушал и куст, целуя, целуя.

И она упала, и выпрямился над ней владыка — владыка сих опустошенных мест; державные длани пышно протянул, сжимая птичье гнездо, ровно скипетр, а она, теперь склоненная перед ним, целовала зеленые его руки жадно:

«Милый»…


«Иванушка!..»

Это звал его куст поутру. Повернулся дурак и кусту подставил спину — о чем боле с колдуном речь держать? Сам куст притащился на своих корягах словом ласковым перемолвиться, руку зелену протянуть ему; листвяная она да восхлипнула на плече у Иванушки, росяная измочила частыми каплями да опрыснула. Ему показалось — не равно, куст заплачет: так пытливо да жалостно он в глаза дураку позаглядывал.

— «Ай, Иванушка — ты видал зарю — свою душу, что люба так мне, сих мест владыке». — «Нет, куст, ты ее оставь. Всем нам она заря. Нет, уж отдавай-ка мою душу: всем-то, всем она — зорька нежная, да сестрица».

И пока говорил Иванушка, просвет жемчужный ему, прося свободы, улыбался. И куст свою зеленую развеял крону огорченно, припадал к ноженьке дурака возлепетать: «Уходи-ка ты, пока не поздно, и на этом тебе челом бью». Повернулся Иванушка к кусту спиною — боле с шаромыжником-вором не хотел он якшаться.

И о будущем весь-то день куст супился, зеленью хлюпал, награждай землю частыми, росными, дробными каплями. Каплями теми земля поилась-кормилась.

Еще упорнее ввечеру прыгал под тучкой, унижаясь.

«Гой еси, тучка-злючка, громовая, свинцовая, уж пади ты на дурака да иссеки его градом, да оглуши его ревом, золотым копьем, плавленым, проколи его навылет».

Но тучка громовая да свинцовая проходила мимо.


Сух да колюч бурьян многолетний, не обнимай: всадит тебе в тело с десяток колючек, и ты вскрикнешь от боли. Сух да колюч бурьян!

Но еще страшен бурьян, когда выходит на небо месяц, ровно багровая толстая жаба из бурьяна. Разве ты не видал палок его коряжистых, разве не знаешь — исступленно дикие шепоты по бурьяну метаются. Но припадая бесстыдно и колко к груди Иванушки, ах да почто, почто мысли его заповедные бурьяны порасслушали, в ветре ветряном да поразвеяли. Заветные его трепали ветры думы, плакали по нем тучи слезными слезами: и о тихих тут было узах, верных, заключающих нас по слову исконному чудного чудища, хозяина оных мест. Не найти себе души, не оживотворить себя обездоленным, оскудевшим душою. Вот и зовет, призывно кличет нас пустырь холодный на поединок с Чудовищем! Эхма! С грудью, изорванной рыданьем, в ратоборство мы вступаем. Поминай как звали! Пусть с пути того, пути заповедного, — возврата уже нет: нет и быть не может. Пусть! (Но ей, сердце, помедли: тебе говорю!) Ах, что там говорить, и — ах! — что там медлить, коли предстает на пути нам и оворожившее нас Чудовище, и наша полонённая душа. Пусть очарованная свободы душа не просит, пусть неестественною она влюблена любовью, — скажите, что до того! Сладко бороться за душу свою, сладко вырвать душу — бессмертие свое у смерти вырвать!

Боже мой, там над песчаным оврагом, где все под луной очернено собственной тенью, где все отчетливо хохочет, где стойким ужасом оскалена местность, плачем слезным любо было Иванушке голосить. Мал-репейиик с шипом выметнулся из-за камня. Покачался одиноко, — сер-колюч, в серебре огорченно расплесканный. И не ведал, о чем слезы тут, слезы горькие, проливались — покачался, а над склоном, что крутешенько над ручьем, склонился.

Втапоры по бурьяну заметались сплетни да шопоты. Не обнимай, Иванушка, трав-многолетников: занозами тело твое они проколят больно, потому что сух и неверен бурьян.

Не раз втапоры виды видал: лиственные к заре куста гадкие ласки. А и богатые на ней сарафаны бывали, закат алый, дымный, али желтый, канареечный. Что ни день, новый, то надевала закат заря молодая. Приходила на ветвей его призывные взмахи. А не ее ли, красную, во сырой ночи коряные расщепы глаз кустяных пыткой пытали любовной, а не для нее ли, румяной, под шишкою носовою ширился рот — затлевающее дупло? А гуляй она взад да вперед, да вдоль пустыря, к ней узлистая рука, сластолюбиво по кочкам протянутая, зеленым пощипывала бы шипом. Из земли кормилицы выдирала коренья, бело-набело вымывала, сухо-насухо вытирала, толкла, да столокши кусту предлагала, опускала во чарочку, во медовую толокно. Ведром иногда, ржавеющим в песчанике, черпала струю она серебряную; выворачивал из-под камня куст самоварчик: взапой с зарей чайком пировал весною во всю долгую ночь напролет он. Осенью приходила редко и коротко. Зимой на плечах куста облетевшего под сердитое да под рявканье его застучавших коряг о свободе она рыдала.

112