Тот или иной сослуживец не раз замечал на себе испытующий взгляд старика из-под синих огромных очков; и замечал он желание: высказаться об интереснейшем, но загадочном обстоятельстве; не обращали внимания на стариковские странности. Так бывало уже много раз; то Иван Иваныч высказывает внимание к избранному им лицу без всякого повода; а то вдруг — охладеет: и тоже — без повода.
И замечали еще, что моменты внимания к кому бы то ни было совпадали обычно с какой-либо крупною житейскою неудачею этого кого бы то ни было, — неудачею, о которой Иван Иваныч не мог вовсе знать в эту пору; наоборот: при счастливом стечении обстоятельств кого бы то ни было становился придирчивым он; так, однажды, во время спора Н. Н. Пустовалова с Н. Т. Косичем он вмешался в их спор, и, неприлично сорвав Пустовалова, вынул он свою медную луковицу; поглядев на секундную стрелку, заметил:
— Я бы вам, Николай Николаевич, дал бы шесть минут сроку для обоснования вашего мнения… Итак-с, слушаю: первая минута…
— Минута вторая…
— Минута третья…
От такого вмешательства в спор все смешались; и — спор был проигран; с лицом, напоминающим поэта и цензора Майкова, уважаемый Иван Иванович отвесил цитату:
— Наука есть серия фактов: гипотетический примысел науке вредит… Спор же есть игра примыслов и раздуванье гипербол.
— Почитайте «эвристику», то есть учение об искусстве оспаривать мнения.
Замечательно, что один из участников спора через сорок шесть дней получил наследство; и — службу оставил.
Чиновники избегали Ивана Иваныча; в сущности, обстоятельств его долгой жизни не знали они; было ему уже за семьдесят лет; прослужил он в музее лет сорок; поступил же на службу вполне он сложившимся, появлялся в наших краях из Тавриды; поставил его на работу покойный Маевский, известнейший деятель Николаевской, давно отошедшей, эпохи.
Знали подлинно, что Иван Иваныч Коробкин — эпоха; и знали еще: проживает в Калошином он переулке, над двориком многоэтажного серого дома, откуда является неизменно на службу: осенями — в пальто, летом — в сквозном парусиновом пиджаке, с преогромнейшим зонтиком, зимами — в выцветшей енотовой шубе.
В этой старой енотовой шубе видали его, пробегавшим зимою по Знаменке в вьюгу, в серебряный клубень снежинок, парчою ложившихся у ограды огромного Александровского училища.
Появлялся Коробкин в Калошином переулке в без двадцати пяти минут пять часов; и уже в пять часов ровно сидел он в удобном протертом и кожаном кресле: в удобнейших туфлях, отделанных мехом: переменив сюртучок — на точно такой же (поплоше) — перед столом, сплошь заваленным рукописями и книгами; книги были особого сорта: лежал фолиант преогромных размеров в пергаментном переплете: «Principia rerum naturalinm, sive novorum tentaminum phenomena mundi elementaris». Или — ряд томов «Сионского Вестника».
Были разбросаны всюду приятные томики, вроде: «Письма С. Г.» без обозначения автора, и рукою Ивана Иваныча была сделана к «Г» приписка «амалея», и выходило «Гамалея».
На стене, над письменным столиком, Иваном Ивановичем вывешивались листочки с начертанным собственноручно волнующим лозунгом дня: каждый день для Ивана Иваныча имел собственный лозунг; по утрам перед отправлением на службу, Иван Иваныч Коробкин себе избирал лозунг дня; и под лозунгом этим он жил этот день; все иное им отмечалось «Довлеет дневи злоба его»…
Злобою же дня для Ивана Ивановича обыкновенно служили: изречение Фомы Кемпийского: «Читай такие книги, кои более производи сердечного сокрушения, нежели занятия» … Или латинские лозунги. И так далее, далее.
При пробужденьи, до выбора лозунга упражнялся Иван Иваныч, минут эдак десять, в сосредоточеньи мысли; он при этом брал очень простую, легчайшую мысль, например — о булавке; поставив булавку перед умственным взором своим, обыкновенно продумывал он все, касающееся булавки, избегая тщательно посторонних ассоциаций и промыслов; упражнение на языке Ивана Иваныча называлося первым правилом: правилом умственного контроля; а все то, что было связано с выбранным лозунгом, на языке Ивана Ивановича называлося вторым правилом: инициативою к действию; было еще у Ивана Иваныча третье, четвертое, пятое правило; но о них распространяться не стоит; говорят: у Ивана Иваныча был такой по наследству доставшийся дневничок; и его-то вот проводил в свою жизнь, исполняя все правила на протяжении тридцати с лишним лет; и притом с такою ловкостью, что сослуживцы Ивана Ивановича не подозревали о подлинном роде занятий его, по отношению к которому безупречная служба в музее была только маской, скрывавшей мудренейшие упражнения в чисто нравственной сфере: Иван Иванович был собственно йог, а не служащий.
Чудаки такие доселе живут среди вас, благородные граждане; вы их видите ежедневно, вы с ними находитесь в непрестанном общении, не проницая их рода занятий, и — наблюдая лишь странности.
За Иваном Ивановичем, несомненно, водилася странность: он три лишним года не произнес личного местоимения «я», так искусно лавируя, что никто бы не мог его уличить, если бы в эти три с лишним года спросили Ивaнa Иваныча:
— А скажите-ка, вы читали сегодня газету, — то Иван Иванович ответил бы: «да, читал», вместо того, чтобы ответить: «да, я читал».
Это правило воздержания от употребления личного местоимения «я» называлося им: правилом укрепленья самосознания. За три с лишним года Иван Иваныч Коробкин приобрел очень крупную власть в употреблении личного местоимения «я». И потом уже, когда помощник управляющего музеем усумнился однажды в целесообразности расстановки музейских предметов по плану Ивана Ивановича, Иван Иванович заметил ему: