Том 1. Серебряный голубь - Страница 75


К оглавлению

75

В утро после описываемой ночи к лавочке Ивана Степанова подходил Евсеич, закупал керосину, чаев, да прочие фунтики, вынимал красный фуляровый свой платок да почесывал языком про усадебные дела:

— Сам ихний барон-сынок в престольный праздник нагрянул наведаться, что и как… дней тому будет пять, да-а… преважная птица — сенатор-енарал, и-и-и, с ним что возни: одной воды на себя ведер пять или шесть в утро изводит; а штаны чистить ему никто не моги, акрамя камердинера ихнего: ловкач парень, Стригачевым звать… про французенок сказывает, французен-ки, говорит…

Иван же Степанов на все то озлобленно хмурился, сухо щелкал на счетах, поглядел из-под очков, пробурчал:

— Ходят слухи, что разоряетесь… доложу вам, пять рублей с полтиной, — вдруг оборвал он свои догадки.

— А вам кто, смею спросить, доложил? — обозлился Евсеич, сморщился, надевая на голову картузик.

Но лавочник только пожал плечами и защелкал на счетах; после молчанья он кинул небрежно:

— Никто ничаво мне не докладывал: мне-то какое дело; так себе — слухи ходят. Задолжали, вот, по счетам…

Больше Евсеич не оставался в лавочке: прежде, бывало, не то; прежде ему всякоетам уваженье: то рыжечек, а то табачок, а то просто так словесные белендрясы, а теперь и не поговоришь. Уходя из лавки, заметил старик, что Иван Степанов хромает на одну ногу; не удержался, съехидничал:

— Али ногу зашибли?

— Зашиб, так себе, — буркнул лавочник с совершеннейшим равнодушием, а на самом деле даже от злости весь побелел.

«Попал в переделку!» — подумал Евсеич и пошел прочь, захватив в одну руку бутыль с керосином, а в другую — фунтики. Этот день был субботний; работа втапору раньше кончалась у столяра; к четырем часам уже были сложены пилки, напилочки, и все прочее: постелили красную с петухами скатерть; столяр нынче не в урочный час зачайничал с домочадцами: с Дарьяльским и космачом; баску Матрена с аграмантовым украшеньем надела; натянул столяр сапоги, космач же сменил рубаху; принарядился и Петр. Уже с четырех часов дня столяр стал белеть (был же он в обычные дни зеленый и хворый); можно было думать, глядя на его лицо, приумытое, с обмазанными деревянным маслом волосами, что еще задолго до вечера он за святую книгу засядет: к полночи этого дня шептались, что гость будет, а какой — этого Петр еще не мог знать.

— Гость знатный, — как-то хитро подмигивал ему космач.

Странное дело: давешние боязни порастаяли на душе у Петра, как летучий дым; побледнела в его душе нынче даже прелесть Матрены: нет, Матрена осталась Матреной — он только начал смекать кое-что еще, что не бросалось ему в глаза; не сама по себе оказалась Матрена, а, так сказать, от столяра: то, чем подманивала она к себе, не ей одной принадлежало, любопытствием то не было вовсе; не женское естество его к ней влекло, а душа; но душа-то вся ее — оказалось разве что полстоляровской; видно, Матрену столяр душой своей надувал, и она, раздутая духом, поражала поволокою глаз, и усмешкой, и жадно дышащими ноздрями.

Диковинная вещь: и своей-то души Петр давненько что-то не ощущал, не осязал; верно, что обмерла Петрова душа, своему господину не подавала голосу: все-то внутри его оказывалось таким и пустым, и порожним; но приходили минуты, и это, будто внутри его опорожненное пространство, до краев и плескало, и билось влагой жизни, неизреченной силой, теплом, райскими радостями: «что бы такое во мне, что бы такое сладким огнем проходило?» — беспокоился Петр; что бы такое прогуливалось в груди, что в груди и дрожало, и плакало; будто там машину электрическую завели, а она потом начинала работать в груди; что-то такое жалостное подкатывалось к горлу; как подкатится к горлу — село не село, мужичонки не мужичонки, и знакомое пространство — незнакомое вовсе, новое: будто в этом новом пространстве все убрано светлым великолепием и только для виду все это заставлено избами, мужиками, соломой, и из каждого предмета, только отвернуться, существа мира иного, светлые ангелы, на тебя закивают, и сама долгожданная ясная невеста говорит: «жди — буду». И не веришь соломе, не веришь грязи, и всему предстоящему безобразию: его и нет больше.

— Что это, Петр Петрович, вы сегодня такой именинник? — насмешливо кидает с телеги учительша-егоза.

— Денек, — восхищается Петр, — отработал и баста!..

— Будто вас кто принуждает. И покатила.

Подлинно — именинник: с самого с утра, как только он разгулялся после ночи, — заходило сердце его, загудело, и не знает, что ему с радостью делать: ухватиться ли за Стамеску, намаракать ли какой, черт подери, вирш, на пруд ли идти удить рыбу? Сел он рыбу удить, хохочет: червя нацепил — далеко подлетела уда: бегут на аер сырой светоловные сети вод: бежит золотая змейка, за ней другая, третья: промеж них синенькие морщинки, воды бегут, разбиваясь о берега весело поплескивающей водой; проплывая, крякает сбоку утица; поплавок заплясал, натянулась уда и бьющаяся рыбёшка попадает в пальцы Дарьяльского, где ей разрывается рот, и уже — пломб: булькнула в ведерцо.

— Ай да ловитва!

— Да! — отзывается из аера Александр Николаевич, дьячок.

— Будете вечером, Александр Николаевич, служить?

— Да, будем: золотую нынче с пукетами синими ризу для попа приготовил…

— Люблю, — восхищается Петр неизвестно чему: — люблю службу…

— Вам-то любить хорошо, а вот нам-то служить каково: потеешь, потеешь…

«Ививи» — пролетает стриж, — «ививи»…

Смотрит Дарьяльский — осенняя ниточка паутины тянется к неба голубизне; ясная нить убегает к избе столяра; радужным блеском оттуда, из лога, стреляет оконце; и будто не блестки то, а паутина: все кругом в паутине; в голубом дне сладком паутина садится на травы, перетягивается в воздухе; и выкуривается из хаты дымок; и садится на траву; будто и то — паутина.

75