Смотрит Дарьяльский — у него между рук паутина, к груди пристала; хочет он с себя ее снять, да она не дается: глаз видит, пальцы же не ухватят, будто она вросла в грудь ему путаницей блестков; расстегнул ворот сорочки и смотрит — красные, синие, золотые, зеленые нити тянутся в белую его грудь и оттуда выматываются обратно — не оборвешь, скорей из груди вырвешь вместе с трепетным сердцем как с луковкой тростинку; смотрит, на сучьях, между сучьями — путаница блестков, на синем пруду — путаница блестков; зажмуришь глаза, и те же блестки; те же блестки в душе: просто не мир, а лучезарник какой-то.
И Петр в богомольном страхе: не настало ли мира преображенье? Или то ядовитое, сладкое ведовство — мира погибель? Но только одно стало ясно Петру: Целебеево ныне новою стало землей; здесь не воздух, а медовое сладкое зелье; пока дышишь, пьянеешь; что-то будет, когда придется опохмеляться? Или отныне уже похмелья не будет; до зеленого змия будешь пить, а после — смерть?
«Что это я думаю?» — пытается сообразить Петр, но понимает, что не он думает, а в нем «думается» что-то: будто душу его кто-то вынул — и где она, его душа? Где все, что было? Смотрит — тянутся нити, передергиваются нити, в ясном нити свиваются воздухе: и Петр думает: то не нити, а души: они потекли пау-тинною тканью в пространствах, — голубиные души, пространством разъединенные… вытягиваются души друг к другу и свиваются в голубом. Взмахивает удочкой Дарьяльский.
— Что, — али словили плотицу?
Это с ним из аера перекликается Александр Николаевич, дьячок; высунув в голубой день осенний кудластую свою голову.
— Александр Николаевич, — хорошо!
— Хе-хе-хе: приятный солнечный денек!
— А будет еще лучше, еще благодатнее!..
— Хе-хе-хе: попаривает, сыровато!
— Куда там: еще неизвестно, что будет…
— А что же будет? Неужели бунт?
— Куда там: будут райские дни…
— Хе-хе-хе: будет великое пьянство! Давненько, поди, батя не отплясывал «Персидского марша»: завтра, поди, гитара затрынкает…
— Ну, и пусть трынкает!
— Гурку изобразит батя, переход через Балканию.
— Пусть, пусть! — вскрикивает в священном восторге Петр, потрясая пальцем; смотрит — из его протянутого пальца тонкая излетает нить и запутывается у дьячка в бороде.
— И я, и я тоже выпускаю свет, — радуется Дарьяльский, но дьячок не видит ничего.
— Пусть, голубчик, поп-то повеселится, попляшет: дух в нем взыграет и возьмет поп гитару.
— Хе-хе-хе: от винца-с, Петр Петрович, от вин-ца-с, — не от духа…
Но Петр не слушает: он в священном восторге.
— А я вам говорю, Александр Николаевич, поп пойдет в пляс во славу Божию…
— Христос с вами, Петр Петрович, какая там слава Божья: едак всякий пьяница, гласящий из кабака, — глашатай: так ведь это бывает у хлыстов, ни у кого иного; срамное веселие свое почитают за духовное озаренье…
И дьячок запел:
Эк, д'я — вития
Ат зилёнова змия…
Но Петр не слушает: он в священном восторге собирает удочку.
— Куда вы?
— Я к попу!
Ничего не понимает Александр Николаевич, дьячок: «видно спьяну», — думает он и перебирает пальцами удочку, поет себе в нос:
Жженка-казенка, душонка моя —
Жить без тибя мне д'никак нельзя.
Петр идет через луг, пошатываясь от восторга, не то от ядовитого испарения этих мест; великое в душе его теперь раздвоение: ему кажется, что он теперь понял все и все теперь он умеет сказать, рассказать, указать; а голос другой все-то ему шепчет: «ничего такого и нет, и не было», и ловит себя на том, что этот другой голос и есть он — подлинный; но едва он поймает себя на том, что безумствует, как ему начинает казаться, что тот, поймавший его голос, есть голос искушающего его беса… Так думает он и идет через луг; вдруг сзади, из-за его спины протягивается к нему светлая паутинка; обертывается, и видит, шагах в двадцати от него мужик из деревни Кожуханец, из голубей; вокруг кожуханца так и пляшет сеточка нитей, исходящих из головы, брызжет света лучами; «душа душе весть подает!» — радуется Дарьяльский, кланяется голубю; тонкой они друг другу понятной улыбкой обмениваются, и расходятся.
«Пусть я погибну, — думает Дарьяльский, — если изменю всему голубиному делу»…
«Ой ли!» — поддразнивает его голос: знает ли он, что этим словом он к себе подманивает смерть; нет, он не знает; если б узнал, взвыл бы от ужаса, шапку бы схватил да за тридевять земель от села побежал бы…
Едва отошел от пруда на сто шагов, приближаясь к дороге, как какая-то нарядная шарабанка мчится по пыльной дороге; барышня, видно, там правит сама призовым рысаком; ручки в беленьких перчатках, бледно-розовое в теплом в воздухе платье вьется волнами, а по тем бледно-розовым волнам, будто белые облачка, — кисея, кружева; крутится в воздухе беленькая кисейка, с соломенной развеваясь шляпы; из-под шляпы нежные локоны расплясались.
Вглядывается Петр — екнуло его сердце: стучит сердце, а отчего это так — не знает; ст ал посередь дороги и кричит от восторга:
— Стой, барышня, стой!..
Шарабанка остановилась: из-за лошади овальное высунулось лицо, пропадающее в пепельных волосах: детское вовсе это было лицо, строгое, с синими под глазами кругами, с ресницами бархатно-черными, покрывающими блистательные глаза; барышня дико уставилась на Петра испуганными глазами, бледно-розовый ротик дрогнул, ручка трепетно сжала хлыст: смотрит барышня не Петра…